Дальше Касаткин рассказал, что наши вчера начали наступать и было погнали немцев, но, повидимому, наступление будет отложено. Резервы не в силах попасть к передовым. Правда, части бредут, бредут по шоссе, но вся техника отстала. Да и чего будет стоить боец, если он пройдёт по такой стуже, против такого ветра несколько десятков километров? Тут и без немецкой пули немудрено в госпиталь попасть.
Выслушав Касаткина, комбат попробовал было соединиться со штабом дивизии, но штаб молчал. Повидимому, ветром где-то сорвало провода.
— Вот мы и Робинзоны Крузо, — сказал стоящий около печки терапевт Цыганков.
— Чем же людей кормить будем? — спросил комбат.
— Не знаю, товарищ военврач второго ранга, — разводя руками сказал Касаткин, — всего в обрез, только на сегодняшний день, а из запасов у меня лишь мука сохранилась.
— Берегите её только для раненых, — приказал комбат.
— А здоровых чем кормить будем? — спросил Касаткин.
— Потерпеть придётся.
Вторая ночь пурги была еще страшнее первой. Ветер ломал маленькие кряжистые берёзки, снес фанерный кузов санитарной машины, окончательно засыпал снегом входы во многие жилые землянки. Сёстры, санитарки, доктора, что жили в землянках на горе, где больше всего свирепствовала пурга, перебрались засветло вниз — кто сидел у печки в сортировочном отделении, кто забрался в лабораторию, а кто коротал время в палатах у раненых.
Тамара сидела в землянке у Симаченко, мало кто из больных спал в эту ночь — разве можно было заснуть под этот дьявольский вой пурги, проникающий даже и сюда, под землю?
— Представь себе только, что в этот вечер, накануне демонстрации, мы всегда гладили свои платья, наводили чистоту в общежитии, открывали рамы, а ведь Ленинград тоже на севере, — шопотом говорила Вишнякова.
— Сестрица, позовите сюда санитарку, — попросил из самого дальнего угла послеоперационный больной.
Тамара узнала его по голосу. Это был начинающий снайпер, которого недавно привезли с передовой с тяжёлым ранением живота.
Восемь ран нашёл в его кишках доктор Иннокентьев во время операции.
— А что вы хотите, Хакбердиев?
— Да у меня бы... уточку... взять...
Тамара подошла к Хакбердиеву, ловко вынула у него из-под одеяла утку и, накинув полушубок, вышла в сени. Она толкнула вперед дверь и, готовясь встретить порыв ветра, инстинктивно зажмурилась. Но дверь не открывалась.
— Вставайте, девочки. Подъём! Нас засыпало, — сказала, возвращаясь к столику, Вишнякова.
Вместе с сестрой Ковалёвой они растолкали санитарок и пошли к запасному выходу. Хорошо, что на случай заносов дверь сделали не по правилам. Она открывалась внутрь. Стоило девушкам откинуть задвижку и потянуть дверь на себя — огромная куча снега посыпалась в сенцы, засыпая дрова, утки, судна и всякую хозяйственную утварь.
С лопатами в руках сёстры и санитарки выскочили наверх и стали расчищать снег. Где-то вверху, за мириадами летающих снежинок, светила луна, и потому было ещё относительно светло. Раскидав снег и очистив сени, девушки, взявшись за руки и тяжело переступая, обошли землянку и сколько было можно очистили главный вход.
— Все равно к утру за-а-а-ме-е-е-тёт!— крикнула на ухо Вишняковой Ковалёва.
— Ещё расчистим, — ответила Тамара.
Они долго стегали себя вениками, прежде чем зайти в отделение к больным, вытряхивали ушанки, воротники, пришлось даже валенки сбросить, потому что снег набился и туда.
— Сильно занесло? — спросил Симаченко, когда Тамара, свежая, румяная, пахнущая холодом, подошла к его койке.
— Ужас! Тихий ужас!
— А почему тихий? Слышите, поет как громко?
— Ну, так говорится.
— А я люблю такое ненастье. У нас зимой все время ветры.
— Где у нас? В Ленинграде?
— Я ведь не чистокровный ленинградец. Я родом с Азовского моря. Такой городишко есть — Бердянск. Ровненький, чистенький, на самом берегу. Станешь около памятника на проспекте Либкнехта: направо посмотрел — море, перед собой глянул — море, а слева колония и за ней тоже море. Ветры у нас сильные. Особенно зимой. Как в Новороссийске. Задует норд-ост, держи шляпу, а то унесёт.
— Вы в шляпе до войны ходили?
— Всяко бывало.
— Смешно. Ходил человек когда-то в шляпе, был гражданский, а сейчас, наверное, уже забыл, как галстук завязывать.
— Ещё бы. Я один, думаете? Все так.
— А я что, — не знаю? У меня на Кронверкском у подруги платье осталось атласное, всё в цветах крупных, как у цыганок. Вот бы здесь сейчас в нём появиться. Потеха... Простите, я вас перебила. Вы что-то о городе своём родном начали рассказывать?
— Да что там рассказывать! Отец у меня там остался. Может, мордуют его сейчас немцы. Хороший старик, свойский. Мы с ним душа в душу жили. А потом оставил я его в Бердянске и в тридцатом приехал в Ленинград. А потом в июне сорок первого я уехал на войну. А теперь я вот инвалид, и у меня живот болит и, быть может, никогда мне без палочки не погулять, и лапка у меня будет висеть сухая-сухая... ненужная... Что, неправда, сестрица?
— Ну, вот глупости! — возмутилась Тамара. — Так хорошо прошла операция, не температурите, при чем здесь инвалид?
Пять суток бушевала майская пурга. Прошла неделя, пока наладилось нормальное движение и раненые прежним потоком поехали от передовых в армейский тыл. За это время Симаченко стало гораздо лучше, и его отправили тоже на санитарной машине в Мурманск. Но в ту весну немцы часто бомбили город, и не было смысла долго задерживать его в эвакуационном госпитале. Симаченко повезли дальше Кировской магистралью, пока, наконец, не очутился он в отделении госпиталя у доктора Карницкого.